Press "Enter" to skip to content

Смена. Боярство и дворянство

Старая династия московских государей правила своим государством с помощью боярства. Преемники и преемницы Петра Великого управляли Российской империей при содействии дворянства.

Старое московское боярство и новое дворянство – это различные классы, отличавшиеся один от другого своим происхождением и составом, своими отношениями к верховной власти и к управляемому обществу и характером участия в государственном управлении, наконец, свойством влияния, оказанного тем и другим классом на ход русской государственной жизни.

Когда и как произошла эта смена одного правящего класса другим и чем она была подготовлена, куда девалось старое боярство и как сложилось пришедшее сменить его дворянство, наконец, какие перемены внесла эта смена в строй и ход русской государственной жизни? – вот вопросы, изучению которых, – не решению, а только выяснению способов их решения, – посвящен предлагаемый опыт.

I. Состав московского боярства

Под словом боярство мы разумеем далеко не то, что значило это слово на старом московском языке. Мы обыкновенно называем боярством совокупность тех знатных служилых фамилий, из которых назначались бояре, советники древнерусских государей, а московский официальный язык обозначал этим термином самое звание боярина, первый, старший чин в иерархии Боярской думы, московскою государственного совета. В этом смысле московские разрядные книги, в которые записывались служебные назначения, выражались: “государь царь и вел. князь Михайло Федорович всея Руси пожаловал боярством кн. И.А. Хованского; сказывал (объявлял) боярство окольничей ф.В. Головин”.

Впрочем, в просторечии, не на придворном официальном языке, боярином назывался всякий привилегированный землевладелец, носивший какой-либо чин военно-служилой иерархии, даже один из низших. С таким значением является это слово с своими производными и в Русской Праще, и в московских памятниках XVII в., не придерживавшихся строго официальной чиновной терминологии. Так, в записных книгах патриаршего двора называются боярынями бедные провинциальные дворянки, приходившие ко владыке за милостыней. Такое значение удержали за собой и позднейшие формы, образовавшиеся из этого древнего слова: барин, барыня, барщина и т.п.

Мы ведем речь только о боярстве, как придворном, правительственном классе, и именно о московском боярстве с половины XV в., когда оно стало получать новый состав и становилось в новое политическое положение. Здесь придется для порядка изложения повторить несколько общеизвестных черт древнерусской истории.

В удельные века (XIII, XIV и XV) при дворах великих и удельных, старших и младших князей известной княжеской линии собирались более или менее значительные кружки бояр, составлявших верхний слой княжеской дружины. С этими боярами князь “думал”, советовался и правил своим княжеством, их назначал командовать в походах своей рядовой боевой дружиной, своими “слугами вольными”. Это были подвижные кружки. Боярин служил князю по вольному “договору” и по “крепости”, акту, скреплявшему этот договор, и имел право переехать на службу к другому князю. Сами князья в своих договорных грамотах настойчиво выражали это право бояр и вольных слуг, обязуясь друг перед другом не мешать этим переездам, не держать нелюбья на переезжавших. Боярин считался “передним мужем”, передовым слугой всей Русской земли, а не того или другого княжества и свободно избирал себе местом служения и Тверь, и Ростов, и Рязань, и Москву. Но бояре не были ровни между собою. Различались бояре большие и меньшие, старшие и младшие. Согласно с этим старшинством или большинством, они сидели выше или ниже один другого и в Думе, и за княжеским пировым столом, точно так же назначались и на правительственные должности. Нам теперь уже довольно трудно разглядеть условия, которыми определялось это большинство. Совокупность всех этих условий составляла служебную годность боярина. В состав этой годности, несомненно, входили и личные качества, и давность службы; но, кажется, главным условием этой годности считалась боевая сила, количество вооруженных дворовых людей, которых мог боярин вывести в поле, и качество их вооружения. Велик и силен был при дворе кн. Юрия Даниловича Московского боярин Акинф Ботрин. Но приехал к нему “некто от киевских благоплеменных вельмож Родион Нестерович, а с ним княжата и дети боярския и двора его до 1700”, и князь принял его с радостью, дал ему боярство на Москве и уставил ему надо всеми большинство, так что Акинф обиделся и отъехал в Тверь.

И Москва к началу княжения Иоанна III стянула к себе с разных сторон значительное количество знатных слуг, какое едва ли можно было встретить тогда при других великокняжеских русских дворах. По старинным московским родословным книгам можно насчитать десятка два-три родовитых фамилий, успевших обособиться и прочно основаться в Москве к тому времени. Между ними явилось и несколько титулованных. Самою видною из них была фамилия князей Патрикеевых со своею ветвью князьями Хованскими – потомки литовского выходца кн. Патрикия, внука Гедиминова, пришедшего в Москву в начале XV в. с другими князьями литовскими и со множеством бояр черниговских, брянских, стародубских и из других городов Литовской Руси. В княжение Иоанна III в Москве действовали уже внуки этого Патрикия с своими детьми, ставшими потом родоначальниками князей Щенятевых, Голицыных и Куракиных.

Когда собирание Великороссии под рукой московского государя пошло ускоренным ходом, местные боярские кружки вливались в общий водоем московского служилого люда уже не единичными каплями, а целыми потоками. При этом в составе московского боярства произошли важные перемены, глубоко изменившие его склад и характер. При массовом наплыве князей и бояр из упраздняемых княжеств личный договор государя с каждым пришельцем, которым прежде определялось его служебное положение в Москве, заменился общими правилами, которым должны были огульно подчиняться новые слуги. Эти правила и составили то Уложение, на которое нередко ссылаются акты XVI в., как на основание служебных отношений московского боярства в его новом составе. Основное правило состояло в том, что место приезжего слуги в московской служилой иерархии указывалось тем положением, владетельным или служилым, какое он занимал до переезда на московскую службу. Для владетельных князей это положение определялось сравнительным значением столов, на которых они сидели, для бояр – сравнительным достоинством княжеских дворов, при которых они служили. Поэтому 1) бывшие великие князья на московской службе становились выше бывших князей удельных, 2) бывшие удельные князья – выше бояр из других княжеств, как великих, так и удельных. Отсюда следует, что давность московской службы сама по себе не принималась в расчет при установке служебных отношений новых знатных слуг к старым московским боярам. Князь только потому, что он князь, при самом вступлении на московскую службу становился выше простого московского боярина, хотя бы последний имел за собою длинный ряд предков, служивших московскому государю. Но последовательное применение этих правил приводило к тому, что иной князь на московской службе становился ниже простого боярина. Некоторые удельные князья теряли свои уделы еще до перехода на службу к великому князю Московскому и служили другим князьям, великим или удельным. При переходе в Москву, как слуги младших князей, они должны были становиться здесь ниже старинных здешних бояр, служивших старшему из всех, и великих и удельных князей, каким считался великий князь Московский. Согласно с теми же правилами, и родовое старшинство принималось в расчет только при равенстве других условий. Бывший великий князь, Ярославский или Ростовский, становился выше своего удельного родича, хотя бы последний принадлежал к старшей линии местного княжеского рода, Ярославского или Ростовского. Но князья, пришедшие с равных удельных столов, могли стать в Москве один выше другого по своему генеалогическому старшинству. Зато не оставалось без влияния на служебное положение нового слуги то, как он переходил на московскую службу, добровольно или невольно, по принуждению. В 1493 г. приехал служить в Москву кн. М.Р. Мезецкий, силой захватив с собой двух своих братьев; великий князь пожаловал пришельца его же вотчиной, а братьев его послал в заточение: такое начало московской службы не могло создать благоприятного условия для ее успеха. При распорядке служебных отношений, основанном на этих правилах, московское служилое общество в своем новом составе образовало несколько иерархических слоев, горизонтально лежавших один на другом, которые без труда можно различить по военным и придворным назначениям, какие записывались в московские разрядные книги XV и XVI вв.[1]

Тот класс, который мы называем московским боярством, в XVI в. состоял из нескольких “боярских родов”, поколенные росписи которых, начиная от их родоначальников, помещались в московских родословных книгах. В конце XVI в. по этим книгам можно насчитать до 200 служилых фамилий; но они далеко не все считались собственно “боярскими”. Многие из них “захудали”, по старому местническому выражению, и упали в служилый слой, лежавший под боярством, в разряд “дворянских” родов, т.е. фамилий столичного дворянства, а другие погрузились еще ниже, в массу дворянства провинциального, “городовых детей боярских”, как оно тогда называюсь, – слой, лежавший в самой глубине московского служилого класса. Эти захудалые роды можно было считать боярскими только по отдаленному генеалогическому воспоминанию: взяв какой-нибудь из этих родов, даже самых захудалых, например рязанских дворян Сидоровых или князей Кривоборских из стародубской линии, и от членов такого рода, бывших налицо в конце XVII в., восходя по поколениям к их предкам, мы всегда встретим, иногда на расстоянии двух-трех столетий, такого прародителя, который служил боярином в каком-либо удельном или великом княжестве или даже сам сидел на каком-нибудь удельном столе. Но этот род не поставил из своей среды ни одного члена Боярской думы ни в XVI, ни в XVII в., с тех пор как обособился от своего генеалогического корня. Родословные книги не проводят заметной раздельной черты между боярскими и небоярскими фамилиями. А такая раздельная черта должна была существовать. Члены боярских родов пользовались политическими преимуществами, которые соединены были с важными материальными выгодами: они получали высшие, влиятельнейшие служебные назначения; по службе им жаловали высшие чины, а по чинам – доходнейшие кормления. Все это должно было обособлять боярство от служилых слоев, под ним лежавших и менее привилегированных. Какие признаки сообщали служилому роду значение боярского, при каких условиях он держался в боярском кругу и при каких выпадал из него, было ли, например, необходимо для того, чтобы принадлежать к этому кругу, непрерывное присутствие в Боярской думе кого-либо из среды рода, или эта принадлежность и без того поддерживалась какими-либо другими условиями? Как видим, это вопрос сложный и довольно запутанный.

Описанный выше распорядок служебных отношений московских служилых людей скреплялся еще одним правилом, которое постепенно установилось с половины XV в. под влиянием усиленного прилива в Москву новых слуг и легло в основание московского местничества. Правило это состояло в том, что служебное положение, раз занятое служилым лицом по отношению к другим служилым лицам, становилось прецедентом, предопределявшим служебное отношение и потомков этого лица к потомству других лиц, соприкасавшихся с ним по службе. Первый князь Одоевский, начавший служить в Москве, поставлен был в служебных назначениях на известное число ступеней выше старинного московского боярина Колычева: служебное расстояние, обозначенное этими ступенями, должно было поддерживаться и между потомками обоих лиц в служебных назначениях, им достававшихся. Таким образом служебное положение, бывшее личным приобретением первого московского слуги, превращалось в фамильное достояние, переходившее по наследству к его потомству. По основному местническому воззрению как раз стали предки в служебной иерархии, так вечно должны стоять и потомки, и ни государева милость, ни личные таланты и заслуги не могут изменить этой раз удавшейся расстановки.

Наследственное положение по службе, при этой расстановке созданное предком для своих потомков, составляло их служебное, или разрядное, отечество, которое отличалось от не всегда совпадавшего с ним отечества родословного, или генеалогического, основанного на родовом старшинстве, а не служебном[2]. При указанном местническом воззрении нужно было, однако, чтобы это отечество, созданное первыми служебными прецедентами, или случаями предков, поддерживалось соответствующими этому отечеству служебными назначениями и в дальнейших поколениях шедших от этих предков фамилий. Для этого вовсе не было необходимо, чтобы члены такой фамилии, все или хотя бы только старшие, непрерывной цепью всходили “в верх к государю”, вступали в его Боярскую думу с званием боярина или окольничего. Но для того, например, чтобы Колычевы удержались на иерархической высоте, на какую поставил их предок своими служебными отношениями к первому кн. Одоевскому, начавшему служить в Москве, для этого было нужно, чтобы Колычовы от времени до времени хаживали в походы полковыми воеводами вместе с князьями Одоевскими или членами других равных им по служебному отечеству фамилий и чтобы при этом сохранялось приблизительно то же иерархическое расстояние между теми и другими, какое установилось при их предках. Такими служебными назначениями обновлялась и скреплялась иерархическая связь Колычевых с кругом родовитых фамилий, облегчался расчет их служебных отношений к князьям Одоевским, а чрез них и к другим фамилиям, которые были больше или меньше их или “в версту им”, и как бы редко ни попадали Колычовы в Боярскую думу, их фамилия не переставала быть боярской или, говоря местническим языком, “родословной”, не теряла права считаться служебным отечеством с родовитыми фамилиями. Но бывали обстоятельства, которые разрывали эту иерархическую связь. По разным причинам члены иной родословной фамилии долго не получали служебных назначений, соответствующих их родословности. Житейские невзгоды отрывали иных от государева двора, выбивали из столицы и загоняли в какой-нибудь провинциальный служилый угол. Здесь они занимали должности по местному управлению, у которых “и места не живут”, которые не принимались к учету родословного местнического отечества, делались, например, городничими или городовыми приказчиками, которые не могли “местничаться в отечестве” даже с самыми младшими полковыми воеводами, потому что бывали всегда из людей “обычных”, рядовых, а не родословных. Как скоро члены родословной фамилии спускались на одинаковую служебную ступень с людьми неродословными, они подпадали действию местнического правила, по которому людям неродословным с родословными счету и мест не бывало, запрещено было считаться местами. Служилая фамилия или ветвь служилого рода теряла свое отечество, право ссылаться на службу своих отцов и дедов при защите своей родовой чести, служебного достоинства не только от чужеродцев, но и от собственных более счастливых родичей, членов других ветвей того же рода, как бы отрешалась от своих предков, “худала” и выпадала из состава боярства. Тогда виновники этой служебной “худобы”, потерявшие отечество своих предков, начинали собой для своих потомков процесс, обратный тому, каким эти предки создавали родословную доброту своей фамилии, передавали своему потомству тяжелое наследие: их служебные неудачи в свою очередь становились обязательными прецедентами для их сыновей и внуков, которые в своих счетах с родичами или чужеродцами уже не могли восходить к своим отдаленным “добрым” прародителям, а должны были довольствоваться ссылками на службу своих ближайших родителей, захудалых отцов и дедов. Причины захудалости не принимались в уважение: происходила ли она по вине или по несчастию, от служебных уступок соперникам по нужде, по дружбе, корыстному расчету или простому служебному недосмотру, потому, как говорили в местнических спорах, что “продавали свое отечество, или так преступались”, – все равно: на падение фамилии смотрели, как на приговор рока или как на выбытие из строя солдата, подстреленного в бою.

В пояснение отношений, столь чуждых нашим понятиям, приведем один пример с необычайно громким именем, носитель которого тоже по вине или по несчастию предков был закручен в московском служебном водовороте, тянувшем ко дну родовитые лица и целые фамилии, которые в него попадали. Не малы были родословным отечеством в московской служебной иерархии конца XV в. князья Стародубские и Ряполовские, шедшие от первого и третьего сыновей кн. Андрея Федоровича, в конце XIV в. сидевшего на удельном княжеском столе в Стародубе на Клязьме. Ходили они в походы младшими полковыми воеводами с такими большими людьми, как Гедиминович кн. Дан. Вас. Щеня-Патрикеев, кн. Д.А. Пенка-Ярославский, кн. Дан. Дм. Холмской из тверских удельных, старинный московский боярин Як. Зах. Кошкин, один из прародителей бояр Романовых, и даже в товарищах со старшими князьями Оболенскими, удельными тверскими князьями Дорогобужскими и удельными ярославскими князьями Курбскими. В малых разрядах они сами бывали воеводами большого полка (главнокомандующими), и при них в меньших воеводах состояли потомки и старинных московских бояр Колычевых, и тверских бояр Бороздиных, и удельных ярославских князей Сицких. Но не повезло по службе потомству среднего сына, князьям Пожарским: их не встречаем на видных разрядных постах ни в XV, ни в XVI вв.; они рано отпали от родословной знати и погрузились в провинциальную службу, бывали в городовых приказчиках и у иных подобных неродословных дел. Сам кн. Д.М. Пожарский до своего знаменитого подвига был небольшим служилым человеком, судя по очень скромному денежному жалованью, какое положено ему по книге 1604 г.[3], потом стал стольником и зарайским воеводой. За свою великую службу очищения Москвы и государства от поляков он получил от Земского собора и царя Михаила честь, боярство и великие вотчины: денежного жалованья по книге 1621 г. он получал уже 400 руб. (около 5600 руб. на наши деньги); из архивных актов конца XVII в. узнаем, что старинных наследственных вотчин у него было всего 185 крестьянских дворов, но вотчин выслуженных числилось 1095 дворов, и большей частью в его бывшем родовом княжестве Стародубском или поблизости (слобода Холуй, села Верхний и Нижний Ландех). Сознание ли своих заслуг или что другое внушило ему желание оправдать свое государственное возвышение родословцем, генеалогией, и он начал тягаться об отечестве с людьми более родовитыми. Для этого он в своих местнических спорах, минуя худую службу своих ближайших родителей, князей Пожарских, прямо восходил по родословной лествице к своим боковым отдаленным “добрым” предкам, князьям Стародубским и Ряполовским, доказывая, что через этих предков по лествще родства он больше их прямых потомков, следовательно, и по службе имеет старшинство не только перед ними, своими родичами, но и перед чужеродцами, которые им ровни или ниже их. Но “местник”, соперник, возражал ему, что это “затейные доводы”, что он не имеет права по лествице цепляться за далеких знатных предков, а должен считаться службою только ближних своих родителей князей Пожарских, которые, занимая неродословные должности, подобные городовым приказчикам, порвали свою служебную связь с родословными князьями Стародубскими и Ряполовскими.

Как ни трудно приучить нашу мысль к описанному складу служебных отношений, он дает возможность проследить раздельную черту, отделявшую московское боярство от служимых слоев, под ним лежавших. Боярство московского состава – это круг знатных фамилий, старинных туземных или пришлых, собравшихся в Москве к концу XV в., члены которых получали высшие назначения полковые или соответствующие им придворные и административные и по этим назначениям поддерживали между собою иерархические отношения в том порядке, какой установился во второй половине XV в., при первоначальной установке служебных отношений между тогдашними членами этих фамилий. Фамилии, члены которых, восходя по разрядным назначениям к службе своих предков, местническим учетом своего служебного отечества не могли восстановить своей связи с членами этих родословных фамилий или у которых эта связь в известном поколении обрывалась, выпадали из боярского круга и становились неродословными. Определение несколько сложно и довольно запутанно, как сложны и запутанны были самые отношения. Из этого круга боярских фамилий обыкновенно назначались бояре и другие члены Боярской думы. Но звание боярина, присутствие в Думе было не основанием принадлежности к боярству, а только обычным показателем этой принадлежности. Боярский, как и всякий другой высокий чин, сам по себе не создавал боярского, родословного отечества. Человек неродословной фамилии по личным причинам мог дослужиться до чина боярина, но это не делало его фамилию родословной. Потому чины обыкновенно и не вводились в местнический счет, на них и не ссылались в местнических спорах, правильно веденных. Уже с царствования Грозного в Боярской думе в чинах боярина и окольничего, особенно в третьем чине думного дворянина, стали появляться люди неясного происхождения, даже из дьяков. Таковы были Адашевы, Сукины, Пивовы, Черемисиновы. Они поднимались личной деятельностью, а не службой предков, и их фамилии даже не заносились в родословные книги. Невидные в военной и придворной иерархии, эти люди без отечества бывали велики на других служебных поприщах, особенно в приказном управлении, шли своим особым путем и, как увидим, были родоначальниками не новых боярских фамилий, а нового правящего класса, пришедшего на смену боярству.

II. Московский государь и его боярство

Важнейший вопрос, становившийся на очередь в жизни Московского государства при новом составе его боярства, заключался в том, как станет это боярство в своем новом составе по отношению к московскому государю. Верхи этого боярства, за немногими исключениями, состояли все из титулованных слуг, которые сами сидели на княжеских столах или по крайней мере еще свежо помнили удельную самостоятельность своих владетельных отцов и те обстоятельства, при которых она была утрачена. Уживутся ли эти новые слуги с своим хозяином, поднявшимся на такую высоту, так же мирно и дружно, как уживались прежние московские бояре со своими государями, пробивавшимися на эту высоту при их усердном содействии, уживется ли сам этот хозяин, ставший теперь государем всея Руси, с своими новыми слугами, с их удельными воспоминаниями и чувствами, какие ими возбуждались? Примиряющее и успокоительное действие на это новое сбродное боярство, на этих Рюриковичей и Гедиминовичей должно было произвести то внимание, какое при самом устройстве их служебного и хозяйственного положения в Москве оказано было их прежним удельным отношениям, привычкам и интересам. Тем из них, которые добровольно приходили в Москву служить с своими вотчинами, обыкновенно жаловали их же вотчины, предоставляя им до поры до времени править и судить там по старым местным обычаям и законам; на некоторое время при них оставляли их прежние удельные дворы; в Москве им давали честь и место по их прежнему владетельному и генеалогическому достоинству. И насколько оставалось в их новом московском положении старых, знакомых им привычек, интересов и отношений, настолько они считали это положение прямым продолжением привычной им удельной старины и настолько же мирились с ним, признавая его в такой же мере безобидным и справедливым. Кн. Д.А. Пенка, сын последнего великого князя Ярославского, и за московским государевым столом видел себя настолько же выше кн. М. Курбского, насколько его отец, сидя на Ярославле, был выше своего удельного родича, сидевшего на Курбе. Обломки, спасенные из потерпевшего крушение житейского порядка, обыкновенно долго поддерживают старые привычки и понятия среди новой, несродной им обстановки, облегчая инертной людской природе боль житейского перелома. Московский государь, собрав бывших удельных владельцев вокруг своего Кремля, покрывал и сдерживал своей державной рукой их удельные вражды и ненависти, не уничтожая их фамильных счетов и владетельных привычек и притязаний. За это и они, скрепя сердце, мирились с огорчениями и неудобствами своего московского положения, отводя душу на свежих удельных воспоминаниях и привычках. Обоюдная уступчивость при взаимной нужде и необходимости жить вместе помогала на первых порах установить сносное сожительство.

Но здесь, в политике, случилось нечто такое, что бывало и в других сферах русской жизни, например в экономической. Колонизуя доставшуюся ему страну, русский поселенец всюду встречал все тот же “лес и бор велик”, который, по летописи, еще при Кии окружал Киев. Этот непроглядный лес душил русского колониста, закрывал от него солнце, отнимал у него почву и дорогу, пожирал своим зверем его домашний скот, ел его самого комаром и оводом и топил в своих коварных трясинах. Измученный и ожесточенный, с топором и огнивом в руках, целые века боролся он с этим лесом, вырубая и выжигая его направо и налево. Прошли века лесной борьбы, и обыватель центральной черноземной России, наконец, увидел себя на полном просторе. Где ни станешь, не видать ни полоски леса на всем окоеме; лучи летнего солнца с безоблачного неба беспрепятственно палят нивы и голову; весенние потоки тающего снега, не регулируемые лесными задержками, избороздили почву глубокими продольными и поперечными оврагами, испортив огромные площади пашни; понизившийся уровень подпочвенных вод оставил землепашцу бесплодный слой черноземной пыли; полевая мышь, не угрожаемая хищной птицей, которой не на чем стало присесть на голом поле для сторожевых наблюдений, вместе с не сдерживаемыми ничем песками все смелее раздвигает свою территорию, – и торжествующий победитель леса рвется из завоеванного им царства хронического неурожая и недорода за Урал, в Сибирь, куда прежде с плачем шел по приговору суда или по требованию помещика, или, оставаясь на месте, размышляет об искусственном орошении и облесении, об интенсивном хозяйстве и мелиоративном кредите.

Подобное бывало и в других сферах нашей жизни, в социальной, умственной, нравственной. Увлекаемый узким идеалом или интересом, ряд поколений усердно вел какую-нибудь одностороннюю работу над своей жизнью, не умея смотреть в следствия своей работы, забывая закономерность исторической жизни, и вот наступало время, когда последнее из этих трудолюбивых и непредусмотрительных поколений вдруг находило себя в таком неловком положении, неловкости которого оно не замечало, пока его создавало, и с которым не знало, что делать, как скоро замечало его.

Подобное затруднение испытали и два последних московских государя старой династии. Их предки, младшая и потому малоправная ветвь племени Александра Невского, владетели маленького Московского удела, запуганные татарским игом и собственным ничтожеством, начали хватать направо и налево, выбиваясь из своей тесной доли. Пользуясь некоторыми благоприятными условиями центрального и потому прикрытого положения своего княжества и взаимным отчуждением удельных князей, они большею частью боролись со своими соперниками один на один и побеждали их поодиночке. С изворотливостью и нераздумчивостью борющихся за существование они пускали в ход самые разнообразные средства борьбы: нападение на соседа врасплох, подкуп хана и подговор чужих бояр к измене своему князю, покупку княжеств у разорившихся князей или договор о союзе, гарантированный княжеством союзника, иногда с предоставлением и купленным и безденежно поддавшимся князьям некоторой судебной и административной автономии в их княжествах, наконец, сманивание мелких православных князей Северской земли из-под литовской католической власти во имя церковной солидарности. Дело пошло успешно не столько по замысловатости и разнообразию приемов, сколько по впечатлению, какое оно производило на население Северной Руси. Это население, к половине XV в. сложившееся в плотное великорусское племя, здоровое, выносливое и смышленое, представляло готовую национальную основу для политического объединения Великороссии. Сложившись среди внешнего порабощения и внутренних неурядиц, это племя с высшим духовенством во главе искало или ждало центра, около которого могло бы собрать свои силы для выхода из тяжкого положения. И как только почувствовалось присутствие в Москве силы, способной стать таким средоточием, все, в ком еще теплилась мысль о единстве разбитой Русской земли, обратились в ту сторону, все замиравшие национальные надежды ухватились за великого князя Московского, как носителя этой мысли, и понесли москворецкого вотчинника на высоту национального всероссийского государя. Так создалась нравственная основа политических успехов великого князя Московского.

На этом двойном основании, национальном и нравственном, построилось Московское великорусское государство. Все, что обладало властью по уделам, местные князья и бояре собрались под державной рукой московского государя и вместе со старым московским боярством образовали правительственный класс объединенной Великороссии. Сам этот государь Московский, став князем русских князей и действуя теперь на расширенной политической сцене, украсил свой авторитет новыми орнаментами, заимствованными из туземных и сторонних источников. Почувствовав себя властителем Великой России, он стал зваться государем всея Руси, и притом государем Божией милостью. После падения Византии и женитьбы Иоанна III на царевне Софье в московской публицистике стала разрабатываться теория третьего Рима, т.е. мысль, что Москва – преемница Византии, а московский государь, в удельное время считавшийся стольником византийского двора, теперь стал наследником церковных и политических прерогатив погибших византийских императоров. Согласно с этой теорией, со времени спадения татарского ига московский государь усвоил себе титулы, выражавшие идею высшей политической власти на земле, титулы цесаря (царя) и самодержца. В виде исторического оправдания этой теории составлена была новая царственная генеалогия, по которой далекий летописный предок московских государей князь Рюрик приходился прямым потомком в 14-м колене Августу, кесарю римскому, и даже сочинена была особая официальная летопись, во главе которой поставлено целое сказание о том, как византийский царь Константин Мономах, побежденный русским великим князем Владимиром Мономахом, прислал ему венец со своей головы, “Мономахову шапку”, со многими другими царскими подарками, и просил у него мира и любви, чтобы все православие в покое пребывало “под общею властию нашего царства и твоего великого самодержавства великия Руси”. Это совместное византийско-русское руководительство православным миром с падением Византии само собою превращалось в исключительное право всемирного представительства православия русским государем – чистая политическая теория, с наивно-беззастенчивыми анахронизмами облеченная в исторические лица и небывалые события.

Все эти украшения власти с соответствовавшей им новой символикой, с двуглавыми орлами, с шапкой и бармами Мономаха, с длинным и широким царским опашнем, похожим на иерейскую рясу, и с наперсным крестом на золотой цепи, были исторические предвосхищения или политические притязания – не более. У московского государя в начале XVI в. недоставало еще многого, чтобы реализовать эти притязания в политические полномочия или прерогативы. Но они, эти притязания и символы, поднимали его политическое самосознание, приучали его держать более торжественную физиономию, озаряли заимствованным светом его доморощенный довольно тусклый авторитет. Отраженный отблеск этого света, конечно, падал и на новое сборное боярство московского государя: и оно получило вид пресветлого всероссийского синклита, становилось сонмом “сильных во Израиле”, как величает его кн. A.M. Курбский.

Исторически реальная, юридическая основа, по которой выводились эти новые украшения власти, оставалась прежняя, удельная. Она состояла в том, что государство московского государя считалось его вотчиной, личной наследственной его собственностью, было для него не обществом, а хозяйством, которым он владел во имя личного и династического интереса, а не общего блага, потому что общество, свободное население княжества, и не входило в юридический состав этого вотчинного владения: предметом его служила собственно территория княжества, квадратные мили, сперва какие-нибудь две-три сотни, из которых состоял Московский удел в конце XIII в., а потом несколько десятков тысяч, сколько их заключала в себе Великороссия в начале царствования Грозного, со всеми угодьями полевыми, луговыми, водными, лесными и другими. Свободные обыватели княжества находились во временных добровольных, а не в постоянных обязательных отношениях к князю: служилые люди, “бояре и слуги вольные”, служили князю по личному договору, люди тяглые, городские и сельские, снимали у него землю, городские места или земельные участки, на местных условиях; те и другие работали, служили или платили князю, как хозяину, и пока служили или платили ему, подлежали его власти, как правителя, подчинялись законам княжества, но, если хотели, могли покинуть его княжество, чтобы вступить в подобные же отношения к другому князю. Это были отношения гражданские, а не политические, отношения наемников или съемщиков к хозяину, а не подданных к государю. По общему праву Древней Руси в обязательной, подданической зависимости от князя стояли только его дворовые холопы, а такие холопы были не только у владетельных князей, но и у простых землевладельцев. Такая зависимость устанавливалась, между прочим, поступлением свободного человека в личное дворовое услужение “без ряду”, без особого договора, ограждавшего личную свободу дворового слуги, или женитьбой свободного человека на чужой рабе без такого же предохранительного ряда.

Так удельное княжество сложилось по юридическому типу частной землевладельческой вотчины, и другого склада не знало тогда личное землевладение, ни княжеское, ни частное. Когда Московское княжество посредством присоединений разрослось в Великорусское государство, это государство стало такой же династической вотчиной московского государя, какой было первоначальное удельное ядро, около которого собралось оно. Новые политические понятия, внушенные умам этим собиранием Великороссии, о национальном государственном союзе во имя общего блага, о всероссийском государе Божией милостью, как верховном блюстителе этого блага, о царе православном, всемирном представителе православия, – все такие понятия пока составляли только высший, как бы сказать, праздничный порядок мышления, надобившийся, когда хотели взглянуть на положенье дел возвышенным взглядом от Писания или когда в дипломатических переговорах нужно было дать почувствовать недругу, сколь серьезны и обдуманны требования, кои ему предъявляются. Эти новые понятия еще не получили такой практической разработки, которая позволяла бы ввести их в ежедневный житейский оборот, в действующее право. Будничные отношения строились еще по старым удельным, вотчинным нормам.

Однако применение этих старых норм при столь изменившихся условиях приводило к новостям, неожиданным для обеих сторон, как для московского хозяина, так и для его новых знатных слуг. Когда с половины XV в., вследствие быстрого поочередного присоединения великих и удельных княжеств ярославских, ростовских, тверских, рязанских и других, их князья и бояре стали толпами поступать на московскую службу, их принимали здесь уже не по личному договору с каждым, а по их “челобитью” и по общему правилу или, как после выражались акты царя Иоанна, по “Уложению отца и деда нашего”. Так титулованные и простые слуги московского государя очутились в положении людей, вступивших в дворовое услужение “без ряду”, т.е. в положении государевых холопов, как и стали они зваться на служилом московском языке, в своих обращениях к государю. Редко кому, кто успевал выговорить себе особые льготные условия, дозволялось в знак отличия более мягкое и почетное звание “государева слуги”. Эта перемена почувствовалась тем больнее, что отъехать из Москвы стало некуда: князей равносильных и равноправных Московскому не стало на Руси, а отъезд в Литву или к своему уцелевшему удельному князю, Волоцкому или Старицкому, преследовался как измена. Другое затруднение почувствовалось несколько позднее в самом государевом дворце, именно на женской его половине. Пока бояре и вольные слуги служили владетельным князьям по договору, князья женились на их дочерях и выдавали за них, как за вольных людей, своих сестер и дочерей. Но когда служилые московские люди стали в положение безрядной и безотъездной служни и получили звание государевых холопов, то и другое стало нравственно предосудительно и даже юридически затруднительно, потому что древнерусское право гласило: по рабе холоп и по холопу ряба. С одним из этих затруднений, с женитьбой на подданной, на холопке, справились с помощью юридической фикции усыновления: невесту царя или царевича брали во дворец, “нарекали царевной” и отдавали сестрам или родственницам жениха “на соблюдение” до свадьбы. Таким образом нареченная царевна отрешалась от своей холопьей родни, становилась юридически чужда ей, в знак чего ее отцу переменяли имя. Все это было легко сделать, так как девица по самой природе своей предназначалась стать отрезанным ломтем для своей семьи. Сложнее было другое затруднение, постигшее природных московских царевен: как было их выдавать за подданных, не делая холопками? Впрочем, в XVI в. это затруднение чувствовалось слабо: одна дочь великого князя Ивана III, не нашедшая себе заграничного владетельного жениха, еще успела выйти за русского князя В.Д. Холмского, из бывших удельных тверских князей, который уже служил ее брату вел. кн. Василию, но мог считаться владетельным хотя по рождению, а последние три государя старой династии не оставляли после себя дочерей. Затруднение обострилось в XVII в., когда два первых царя новой династии оставили после себя помногу дочерей. Выдать царевну за подданного значило отдать ее в холопство: по холопу рябя. Ввести жениха в царскую семью посредством фикции “наречения” было едва ли возможно юридически и совсем небезопасно политически: необычно было невесте давать звание жениху; жениха нельзя было оторвать от его рода, как отрывали невесту, а надо было чрез него приобщить его род к фамилии невесты, т.е. обсажать династию соседями и подсоседками. Так политика обрекала московских царевен, не находивших себе заграничных женихов, на вечное девичество; дворцовый терем, где они укрывали от мирских глаз свои не покрытые кикой головы, становился для них обителью, из которой был дозволенный выход только в настоящий монастырь – тяжелая жертва царственных дочерей самодержавию отцов. Впрочем, и облегченная фикцией женитьба на подданной нравственно вовсе не сближала династии с окружающей средой. Создавалась при дворе знать кики, ненавистная родословному боярству, являлись временщики царицыной половины. Известно, сколько придворных дрязг и политических интриг вышло из этого источника в XVI и XVII вв.

Итак, “сильные во Израиле” очутились московскими холопами. Вокруг престола прошел глубокий ров, не меньше тогдашнего кремлевского, далеко отбросивший от государя его ближайших сотрудников, с которыми он по стародавнему обычаю русских государей привык делить свои думы, скорби и радости, успехи и неудачи. Вел. кн. Димитрий Донской в предсмертном прощании с своими нетитулованными советниками, простыми боярами, говорил им, что они назывались у него не боярами, а князьями его земли. А сын и внук правнука этого великого князя заставили писаться холопами настоящих, природных князей, близких потомков таких же властителей Русской земли, какими были Донской и его ближайшие предки. Но возникал вопрос: как же и о чем думать с холопами и можно ли с ними строить землю? А между тем московскому государю больше не с кем было думать и строить. К началу царствования Иоанна Грозного московское боярство в своем новом составе заняло прочное и влиятельное положение в государстве. Это был единственный класс в русском обществе, с которым государь мог править своим государством, – класс привычный к власти, с политическими навыками и преданиями, и которому привыкли повиноваться. При своем сбродном составе он страдал, как это оказывалось не раз, недостатком нравственного единодушия. Но местничество сообщало ему насильственную плотность, механическую солидарность. Родословные и разрядные книги каждому указывали определенное место в правительственной иерархии; местническая арифметика учетом генеалогического и служебного старшинства непререкаемо подавляла притязания личных заслуг и талантов; местническая дисциплина сдерживала каприз и фавор сверху, ненависти и честолюбия снизу. Всякий день являясь на поклон к государю, бояре испытывали, как беззащитен и унижен каждый из них, как лицо, и вместе чувствовали, как необходимы и сильны все они, как класс. Антагонизм обеих сторон ощущался тем острее, что чувства и отношения, разошедшиеся так далеко, шли из одного и того же источника. Этим общим источником вражды было московское объединение Великороссии. Чем успешнее шло это объединение, тем больше поднимался московский князь на высоту национального государя, тем больше собиралось вокруг него родовитых, притязательных и раздраженных слуг, и чем больше московский князь поднимался на высоту национального государя, тем глубже унижал их и тем больше в них нуждался.

Возможно ли было сближение столь разошедшихся сторон? Была примиряющая область, но слишком высокая для обеих сторон: это – совместное служение общему отечеству, Русской земле, дружная работа над всенародным благом. Беда была в том, что ни у той, ни у другой стороны не было общего отечества. Московские государи, назвавшись государями “всея Руси”, видели в этой “всей Руси” не свое отечество, а только свою расширенную на всю Русь московскую вотчину. Самый умный и наиболее размышлявший из них, царь Иоанн Грозный, однажды обмолвился же несообразительно, что он не считает себя русским, что предки его были немцы. Еще труднее давалась мысль о русском отечестве московским боярам. Воспитанные в удельных преданиях и привычках и став во главе управления объединенной Великороссией, они прежде всего посмотрели на нее, как на свой коллективный удел, на управление ею, как на источник своих кормлений. Даже официальный московский летописец, рассказывая о том, как царь вскоре по завоевании Казани, уезжая к Троице, велел боярам без себя обсудить меры для устройства новозавоеванного царства, да и о кормлениях подумать, при своей обязательной сдержанности не то с иронией, не то с огорчением прибавляет, что бояре, утомленные таким великим подвигом завоевания Казани, не смогли завершить дела малым подвигом ее устроения, но, возжелав богатства, поспешили начать с вопроса о кормлениях, а “казанское строение” поотложили. Грубые и хищные, лишенные гражданского чувства, они понимали только свое местническое “отечество”, свое счетоводство предков, больше всего боялись уступить друг другу лишний шаг по службе и только в этом полагали свою фамильную “честь”, ради которой готовы были жертвовать всем на свете, не только общественным благом, но и своей жизнью, упрямо твердя одно: “хотя царь велит мне и голову отсечь, а мне под тем (соперником) не сидеть”. Те из них, кому удавалось отведать польской вольности, оглядывались на свою “Святорусскую землю”, как они ее величали, с нескрываемым пренебрежением, как на “землю лютых варваров”. В малолетство Грозного они ярко проявили свое гражданское одичание, внутреннее разъединение и взаимное озлобление при видимой корпоративной и партийной сплоченности, свое равнодушие к общественным интересам и свою неспособность править государством без властного руководителя. Только сильная и жестокая рука могла обуздывать эту одичалую толпу и направлять ее к целям общего блага. Они раболепно подчинялись такой руке и ненавидели династию, которой служили, называя ее “издавна кровопийственным родом”. Так обоюдосторонними усилиями создавалось положение, невыносимое для обеих сторон. Государь не доверял своим боярам, унижал их и был бы без них как без рук. Бояре ненавидели своего государя и без него перерезали бы друг друга. Обе стороны не знали, ни как ужиться друг с другом, ни как обойтись друг без друга, и трудно было сказать, что плотнее срастило их одну с другой, взаимная ли нужда, или взаимная вражда. Ни та, ни другая сторона, по-видимому, не чувствовала такого положения, пока оно складывалось, и обе не могли придумать, как выйти из него, когда его почувствовали.

Случилось так, что обеим сторонам открылась возможность высказаться и поспорить откровенно и непринужденно на расстоянии, безопасном для нападавшей стороны, и в промежуток времени, достаточный для стороны защищавшейся, чтобы обдумать свою защиту. Бежавший в Литву боярин кн. A.M. Курбский, один из лучших бояр Иоанна Грозного и самых близких к нему, написал из чужбины укоризненное письмо своему покинутому царю; обиженный и раздраженный царь отвечал беглецу. Завязалась переписка, продолжавшаяся с большими перерывами лет 16. Опуская обоюдные жалобы и упреки, сопоставим основные мысли обоих корреспондентов, которые они готовы были отстаивать во что бы то ни стало, хотя высказывали их не всегда полно и прямо, особенно кн. Курбский, намеки которого, прикрытые политическими укоризнами и личными жалобами, поясняются другим его произведением, “Историей Иоанна Грозного”, где автор прямее выражает свои общие политические и исторические суждения. Но царь понимал его намеки, словно читал эту “Историю”, написанную много лет позднее его первого ответного послания к князю, и отвечает прямо на его затаенные мысли. Запас этих основных мыслей не особенно обилен у того и другого и не вполне вскрывает их взгляды на положение дел в Московском государстве и его происхождение, на то, что оба находили в нем неправильным, и на средства исправления. Князь стоить на той точке зрения, что нормальный государственный порядок может быть основан не на личном “самовластии” царя, а на участии “синклита”, боярского совета в управлении. Напоминая царю в своей “Истории” бедствия, какими по Писанию карал Бог царей, не слушавшихся своих советников, кн. Курбский обращается к нему с такими словами: “Или ты забыл, что принесло Давидово “непослушание сиглитского совета”? Едва не погиб весь Израиль, и только покаянием и слезами царь предотвратил беду. Царю подобает быть главой, а мудрых советников своих любить, “яко свои уды””: так выражает Курбский правильные, благочинные отношения царя к боярам. Царь стоит в другом кругу идей, на точке зрения московского вотчинника-хозяина: для него не существует мудрых и свободных советников, никакого “сингклита”, а есть только люди, служащие при его дворе “без ряду”, значит, дворовые холопы. Он живо почувствовал основной мотив, направлявший перо его противника, и отвечает не только на отдельные выражения его письма, но и на весь политический образ мыслей боярства, защитником которого выступил кн. Курбский. “Ведь ты, – пишет ему царь, – твердишь в своей бесосоставной грамоте все одно и то же, переворачивая “разными словесы”, и так и этак, любезную тебе мысль, чтобы рабам помимо господ обладать властью”, – хотя в письме Курбского ничего этого не было написано. Мысль эта больше всего и возмущает царя. Задетый за живое неучтивым началом первой “эпистолии” беглого боярина, обращенной к “царю, Богом препрославленному и в православии пресветлым явившемуся, а ныне по грехам нашим противным сему оказавшемуся и совесть прокаженную имущему, какой не найдешь и у безбожных народов”, царь возбужденно возражает: “Нет, это вы подобно бесам от юности моей поколебали благочестие и от Бога данную мне чрез родителей моих державную власть себе похитили”. Это ли “совесть прокаженная”, чтобы свое царство в руке своей держать, а рабам своим не давать властвовать? Это ли противно разуму – не хотеть быть обладаему своими рабами? Это ли “православие пресветлое” – быть под властью рабов?” Все рабы и рабы и никого больше, кроме рабов, и, отвечая на вопрос Курбского, за что царь побил сильных во Израиле и Богом дарованных воевод предал различным смертям, он пишет, что сильных во Израиле он не побивал и не знает, кто кого сильнее во Израиле, а знает одно, что “земля правится Божиим милосердием и родителей наших благословением, а потом нами, своими государями, а не судьями и воеводами, не ипатами и стратигами, а что воевод своих предавали мы различным смертям, так с Божией помощью у нас множество воевод и без вас изменников, а жаловать своих холопей мы вольны и казнить их вольны же”: в такой простейшей формуле выразил он свое отношение к своим советникам. Столь же непримиримы и взгляды обоих на происхождение московского государственного порядка с “прегордым царским величеством” во главе, по выражению Курбского. Последний видит в этом порядке только хищническое дело “издавна кровопийственного рода” московских князей, у которых “давний обычай желать крови своих братии и губить их ради их убогих и окаянных вотчин по своей ненасытности”. Царь Иоанн только довершил начатое его отцом и дедом ограбление своих родичей князей, идущих от общего предка Св. Владимира. Царь Иоанн, напротив, начинает свое первое письмо торжественным и решительным заявлением, что самодержавство почалось от Св. Владимира и от великого царя Владимира Мономаха и чрез их преемников, чрез его деда и отца дошло до него, смиренного скипетродержца Русского царства, что он родился и вырос на царстве, своим обладает, а не чужое похитил. “Русские самодержцы, – пишет он далее, – изначала сами владеют своими царствами, а не бояре и вельможи”. И царь Иоанн, подобно Курбскому, через все свое длинное-предлинное первое послание проводит одну и ту же идею, одно слово, по его собственному признанию, оборачивает “семо и овамо”, то на ту, то на другую сторону. Все его политические идеи сводятся к одному идеалу, к образу самодержавного царя, не управляемого ни “попами”, ни “рабами”. “Како же самодержец наречется, аще не сам строит?” Многовластие – безумие. Самодержавие для Иоанна не только нормальный, свыше установленный политический порядок, но и исконный факт нашей истории, идущий из глубины веков. Свойства, требуемые от самодержца, многоразличны, назначение его возвышенно и многосложно. Он должен быть осмотрительным, не иметь ни зверской ярости, ни бессловесного смирения, должен карать татей и разбойников, пресекать строптивое житие и междоусобие, от него разрушаются государства, должен даже учить богопознанию, быть по обстоятельствам и милостивым, и жестоким, милостивым к добрым и жестоким к злым – не то он и не царь. “Царь – гроза не для добрых, а для злых дел; хочешь не бояться власти? Делай добро, а делаешь зло – бойся, ибо не зря носит он меч, а для кары злых и для ободрения добрых”.

Кн. Курбский, конечно, не хуже царя знал эти катехизические истины. Однако тот и другой спорщик вышел из спора с убеждением в своей правоте – знак, что оба плохо понимали друг друга и ни на чем не могли помириться. Иоанн видел в торжественно-патетическом изложении Курбского боярское коварство, политическое “злобесие” и анархию, а Курбскому эта нервная и бойкая, словообильная и иногда до софизма изворотливая диалектика царя, переносившая его мысль от возвышенных библейских образов прямо к мелочным дрязгам придворной московской жизни, казалась, по его выражению, неистовой бабьей болтовней, исполненной “глупства и безумия”. Но в разгаре спора был момент, когда мысли обоих противников, обращенные в столь различные стороны, встретились. Кн. Курбский в своих письмах колол глаза царю затруднением, в какое тот поставил себя, перебив и разогнав сильных во Израиле и богоданных воевод, благородных и искусных стратилатов, и оставшись во время войны с одними худородными людьми, с “калеками”, из которых он силится набирать своих новых “воеводишек”, пугающихся не только появления неприятеля, но и шелеста листьев, колеблемых ветром. Царь подметил эту любовь кн. Курбского к библейским образам и сравнениям, равно и его наклонность представлять свою боярскую братию каким-то избранным племенем, на котором почиет особое благословение, и, пародируя противника, бросил ему в глаза горькие слова: “Когда бы вы были чада Авраама, то и дела творили бы Авраамовы; ведь может Бог и из камней воздвигнуть чад Аврааму”. Итак, оба договорились до смены одного правящего класса другим; только князь-боярин видел в этом бедствие, уже постигшее Русскую землю, а царь взглянул на это, как на чудо, имеющее в ней совершиться.

Спорившие стороны оставили спорный вопрос нерешенным; но его решил жестокий ход событий. К тому вело самое свойство отношений, в какие стал московский государь к своему боярству в его новом составе. В основе политического положения этого боярства лежала дипломатическая сделка: московский государь принимал к себе своих побежденных противников в качестве своих верных слуг. Эта неискренняя сделка временно мирила столкнувшиеся силы. Но это примирение готовило новое столкновение. Верховная власть снисходительно щадила и порой даже баловала притязания боярства, чтобы оно не мешало ее дальнейшему возвышению. Правда, власть еще более возвысилась, но и притязания усилились, когда рассеянные по уделам бессильные завистники составили сплоченный вокруг московского престола крамольный скоп, – и косившиеся друг на друга противники стали непримиримыми врагами, вопиявшими на небо об отомщении: “Избиенные тобою, у престола Господня стояще, отомщения на тя просят, заточенные же и прогнанные от тебя без правды от земли к Богу вопием день и нощь”, – писал царю кн. Курбский. Худший способ мстить врагам – делать их мучениками. Тогда обе стороны поступили и неосмотрительно, и ненравственно. Царь решился истребить строптивое боярство и дал ему почувствовать свою необдуманную решимость, хотя и мог знать, что не сумеет этого сделать. Боярство хотело подчинить царя своим притязаниям и своими необдуманными кознями погубило династию, а с ней едва не погубило и всего государства, но и само погибло, как правящий класс.

Оно сошло с исторической сцены, не напутствуемое народными сожалениями и осмеянное мужиком Шакловитым. Известны горькие слова о боярстве, сказанные этим выслужившимся из крестьян приятелем царевны Софьи. В 1687 г. он подговаривал стрельцов просить царевну венчаться на царство, уверяя, что помехи ниоткуда не будет. Те возражали: а патриарх и бояре? “Патриарха сменить можно, – отвечал Шакловитый, – а бояре – что такое бояре? Это зяблое, палое дерево”. Но, сходя со сцены, московское боярство надолго оставило после себя довольно заметный след если не в самом строе русской государственной жизни, то в политических воспоминаниях и привычках. Это был единственный в нашей истории класс, который можно назвать политически организованным. Основы этой организации не способны вызвать наше сочувствие: они воспитывали дурные, даже анархические чувства и наклонности, фамильный эгоизм, взаимное недоверие, равнодушие к общему благу, узость политического мышления, правительственную рутинность, кичливость предками, пренебрежение к личной заслуге и таланту. Эти недостатки и омрачили политическую память о боярстве, когда оно уже совсем пало. В обществе поднималась тревога всякий раз, когда в воображении вставал призрак бояровластия, и любопытно видеть, какие опасения возбуждали эту тревогу. Два раза остатки боярства пытались захватить в свои руки дела государства: в конце 1681 г., накануне самой отмены местничества, т.е. законодательного разрушения всей служебной организации боярства, оно хотело овладеть областным управлением, предложив царю проект учреждения крупных несменяемых, пожизненных наместничеств, замещаемых “великородными боярами”; в 1730 г. предпринята была попытка овладеть центральным управлением посредством олигархически составленного Верховного тайного совета. В первом случае боярский замысел был разрушен патриархом, который всеми силами ополчился против проекта, уже одобренного самим царем, указывая на политические опасности задуманного дела, на неминуемое разрушение единодержавия, созданного с такими усилиями, на гордость бояр, на неизбежный возврат удельных настроений и междоусобий, всех несказанных бедствий, пережитых некогда Русской землей. Против попытки верховников поднялось дворянство. Судя по известным признаниям казанского губернатора Арт. Волынского, дворяне опасались замены самодержавной власти постоянным господством родовитых временщиков, десятка самовластных и сильных фамилий, от которых дворянство совсем пропадет, принужденное горше прежнего идолопоклонничать и милости искать; между “главными персонами” дело не обойдется без счетов и раздоров, при трусости и наклонности народа к “похлебству” разовьется угодничество с пренебрежением общей пользы, образуются партии, пойдет возвышение сторонников и гонение противников, “кто будет правду говорить, те пропадать станут” и т.д. Дело верховников надолго напугало общество. Однажды поутру в 1786 г. Екатерина II разговорилась со своим статс-секретарем Храповицким “о страхе от бояр” во время Елисаветы Петровны и, остригая себе ногти, шутливо заметила рассказчику: “У всех ножей притуплены концы и колоть не могут”. Недоверие к гражданскому чувству и политической добропорядочности боярства, соединенное с убеждением в необходимости сильной единовластной руки, способной его сдерживать, глубоко запало в русские умы и сказывалось давно, уже в Смутное время, когда этот класс еще держался на своих ногах. Маскевич в своих записках об этом времени передает политические разговоры, которые вели поляки с русскими, уговаривая их соединиться с польским народом, чтобы приобрести вольность, какою он пользовался. “Вам дорога ваша воля, – возражали русские, – а нам наша неволя: у вас не воля, а своеволие, сильный грабит слабого; а у нас самый знатный боярин не властен обидеть последнего простолюдина; по первой жалобе царь творит суд и расправу”. Как будто от знатного боярина только и можно было ждать одних обид простым людям. Такой взгляд на боярство мог воспитать нерасположение власти пользоваться содействием общественных кругов, сколько-нибудь сплоченных, наклонность править посредством отдельных лиц. Между тем в старинных памятниках сохранились следы если не любви, то некоторого уважения к боярству со стороны общества. Боярина встречали со знаками высокого почета. Известен отзыв кн. Д.М. Пожарского о боярине кн. В.В. Голицыне: “Если бы теперь такой столп был здесь, за него бы все держались”. Недаром и дворяне на Земском соборе 1642 г. называли бояр своими “вечными господами промышленниками”, властными и заботливыми попечителями. Такое отношение могло быть действием отдельных превосходных людей из боярской среды или следствием привычки общества видеть во главе управления класс, привычный к власти, с политическими преданиями, могло, наконец, оправдываться и самыми формами политической организации боярства. Эти формы, не то что основы, могли пригодиться для общественного благоустройства: при надлежащем их употреблении и исправлении они могли воспитывать чувства корпоративной солидарности и фамильного достоинства, сознание общественного назначения класса, привычку жертвовать личными интересами в пользу общих, хотя бы сперва только родословных, и вместе стать предохранительными средствами от обычных зол политического порядка, от фавора сверху и искательности снизу. Сквозь тесно сомкнутые родословцами и разрядами ряды боярства трудно было прорваться и любимцу, и честолюбцу. Но формы боярской организации разрушала сама власть, а основы ее укрепляло боярство, и эти двусторонние усилия привели к тому, что в “московской трагедии”, как называли иностранцы Смутное время, верхи общества, народные господа промышленники, сыграли роль едва ли лучше голутвенного казачества, пополнявшегося самыми глубокими общественными низами.


[1] Полн. Собр. Русск. Лет., т. IV, стр. 162. Подробности и доказательства см. в соч. автора “Боярская Дума”, гл. IX.

[2] Заимствуем эти эпитеты разрядное и родословное отечество из местнического выражения: “по родословцу лествицею меж себя в отечестве не считаются, а считаются в отечестве разрядами”, т.е. служебными назначениями.

[3] Боярская книга № 2 в Моск. арх. иностр. дел, л. 126: здесь собственноручная расписка кн. Пожарского в получении жалованья (20 р.): “денги взал”.

error: Content is protected !!