Основные идеологические течения в истории гражданского права

Гражданское право есть лишь специальная область права вообще, и потому, естественно, к нему применимы все общие законы, в нем отражаются все судьбы этого последнего.

Как известно, право есть некоторая социально-психологическая сила, регулирующая поведение людей; оно есть некоторое состояние общественного сознания и общественной воли, заключающее в себе психическое принуждение индивида к известному поведению.

Как явление социальной психологии право является, таким образом, несомненной реальностью, фактом эмпирической действительности, частью из “мира сущего”. Его существование и действие ощущаются всеми, и поэтому естественно, если развивающаяся мысль человека прежде всего обращается к познанию права как оно есть, как оно действует.

Целью познания является констатирование существующих в данном обществе норм и установление их подлинного содержания ввиду непосредственных практических интересов жизни. Это констатирование в постепенном развитии приводит к систематизации правовых норм, к установлению более научных приемов их толкования и т. д., словом, к тому, что называется юриспруденцией догматической.

В этой области наука гражданского права ранее других отраслей правоведения достигла высокого уровня и, можно сказать, до настоящего времени является руководящим образцом для них. Объясняется это тем ранним развитием гражданского права в античном мире, о котором было сказано выше: уже под руками римских юристов область гражданского права приобрела стройный и до тонких деталей разработанный вид.

Но как бы далеко ни шло развитие догматической юриспруденции, она всегда имеет свой логический предел: она имеет дело с правом как оно есть, т. е.  с  правом положительным, действующим в границах данного государственного целого.

Не изменяя своему назначению познать право как некоторую совокупность реально действующих норм, догматическая юриспруденция не может выйти за пределы этой реальности, не может взяться за какие-либо иные вопросы: самые ее методы пригодны только для ее непосредственной задачи.

Между тем право интересует человеческую мысль не только с этой стороны. Оно есть не только явление из “мира сущего”, но в то же время и некоторое стремление в “мир должного”. Оно есть не просто социальная сила, давящая ни индивидуальную психику, а сила стремящаяся, ищущая чего-то вне ее лежащего.

Оно желает не просто подчинять себе человеческое поведение, а подчинять его в интересах какого-то высшего блага. Оно есть не самоцель, а лишь средство для достижения некоторой цели; целесообразность есть существенное свойство права и его животворящее начало.

Вследствие этого всякая норма права предстоит нашему сознанию не только с точки зрения ее “данности”, но и с точки зрения ее “должности”; мы не только стремимся ее познать как она есть, но в то же время оценить, как она должна быть.

Уже простое применение юридических норм к фактам действительности должно было очень рано обнаружить, что применение одних норм вызывает удовлетворение этического чувства, чувства справедливости, меж тем как применение других приводит к обратному – к чувству несправедливости.

Вместе с тем в случаях последнего рода с психологической неизбежностью норме действующей, но несправедливой, мысленно противополагается другая норма – недействующая, но справедливая, – та, которая должна бы действовать вместо настоящей.

На почве этого элементарного этического чувства постепенно развивается философская рефлексия, которая уже в античном мире приводит к зарождению идеи так называемого естественного права.

Праву действующему и положительному, которое считается продуктом произвольного человеческого установления, противополагается право естественное, jus naturale, представляющееся отражением абсолютного мирового разума или правящей миром божественной сущности.

Право положительное начинает подвергаться оценке с точки зрения права естественного, и перед человеческой мыслью развертывается целый ряд вопросов совершенно иного порядка, чем те, с которыми имеет дело догматика права.

Если для последней положительное право имеет конечное и самодовлеющее значение, то для доктрины естественного права оно только предмет оценки, нечто, подлежащее либо утверждению, либо отрицанию в зависимости от его согласия или несогласия с абсолютными началами разума и справедливости.

Получив свою первую формулировку в учении греческих философов, идея естественного права уже у римских юристов приобрела серьезное практическое значение: естественное право и справедливость, jus naturale и aequitas, часто рассматриваются ими как источники гражданско-правовых норм и оказывают влияние на толкование этих последних.

Вытекая из самой природы вещей, из самого мирового разума, естественное право, в представлениях римских юристов, стоит, конечно, над правовыми системами отдельных национальностей, составляет некоторое общенародное право – jus gen tium, и потому идея естественного права много способствует указанному выше процессу превращения римского права в право универсальное.

Не меньшую поддержку находит себе в естественном праве и другая основная тенденция античного праворазвития – индивидуалистическая: провозглашая, что с точки зрения естественного права все люди свободны и равны, эта доктрина способствовала ослаблению всяких исторических зависимостей и ограничений.

Вместе с греческой философией и римским правом идея естественного права проникла к новым народам и в течение всей дальнейшей истории составляет неотъемлемую принадлежность юридического мышления. Jus naturale и jus positivum, aequitas и jus scriptum[1] – на этой противоположности покоится вся средневековая юриспруденция.

Мысль о том, что естественное право является источником юридических норм и что оно призвано восполнять, а то даже и исправлять позитивное право, – эта мысль приобрела в средневековой юриспруденции гораздо большую распространенность, чем это было в римском праве.

Временами даже в виде общего принципа провозглашается, что jus naturale potius est, quam jus positivum[2] и что, если положительное право оказывается противоречащим справедливости, решающей надо признать эту последнюю.

Этому способствовали, конечно, в значительной степени, смешение естественного права с предписаниями религии и общий теологический характер средневековых естественно-правовых учений.

Равным образом, еще в большей степени, чем в древности, идея естественного права способствовала развитию тенденций индивидуалистических и универсалистических, и в этом отношении она работала рука об руку с римским правом. Недаром это последнее часто признавалось за самый “писанный разум”, за ratio scripta.

Идея естественного права тянется непрерывно через всю историю умственного развития Западной Европы. Временами она несколько ослабевает, когда в силу тех или других причин юридическая мысль обращается преимущественно к изучению позитивного права; временами же она усиливается и делается доминирующим тоном всего умонастроения эпохи.

Особенную глубину и интенсивность естественно-правовое настроение, как известно, приобрело в XVII и XVIII веках, – в эпоху, которой и дается по преимуществу название эпохи естественного права.

Подъем естественно-правового настроения именно в эту эпоху психологически вполне понятен. Это были последние века “старого режима”, время, когда этот последний стал казаться особенно давящим и невыносимым.

По мере того как исторически сложившийся на почве феодальных отношений строй оказывался все более и более противоречащим новому правосознанию, крепло отрицательное отношение к тому праву, которое санкционировало и поддерживало этот строй, т. е. к праву положительному.

Чем более то, что наблюдалось в действительности, казалось несправедливым и неразумным, тем ярче выступала мечта о праве абсолютно справедливом и абсолютно разумном, т. е. о праве естественном.

В учениях целого ряда мыслителей эта мечта получила себе философское обоснование и более точную формулировку; из столкновения естественно-правовых систем мало-помалу выявлялись общие начала этой мечты – свобода, равенство и братство. С жаждой осуществления этой мечты соединялась вера в его легкую возможность.

“Хотите вы иметь хорошие законы?” – спрашивал Вольтер и отвечал: “так уничтожьте старые и напишите новые”. Если до сих пор законы устанавливались законодателями неразумно и своекорыстно, то теперь стоит только предоставить свободу разуму, и он создаст сразу наилучшие учреждения. Вера во всемогущество человеческого разума, в его способность перестраивать жизнь путем законодательства составляет яркую характерную черту этой эпохи.

Великая французская революция, как известно, явилась горячей попыткой осуществления этой мечты; это был поразительный по своему подъему опыт перестроения человеческих отношений по началам естественного права, как оно рисовалось тогда, особенно в учении Ж.-Ж. Руссо.

В один миг массами уничтожались старые институты и на их место создавались новые; свобода, равенство и братство стали официальными лозунгами правительства; вера в разум нашла себе даже внешнее выражение в культе “бога-разума”. Казалось, что общество получило полную свободу для осуществления своей мечты и что осуществление это близко. Но надежда оказалась обманутой.

Явившись кульминационным пунктом естественно-правового настроения, революция привела это настроение к кризису. Начав с провозглашения прав человека и гражданина, она кончила тем, что стала попирать самые элементарнейшие из этих прав.

Абсолютизм, даже низвергнутый, оставляет еще надолго свою отраву в народной психологии, соблазняя к замене произвола правительственной бюрократии произволом народа или, лучше сказать, произволом партийной демагогии.

В ужасах террора погибла вера в человеческий разум, в возможность установления путем законодательных декретов царства разума и правды. Энтузиазм сменился упадком, порыв вперед сменился оглядыванием назад, жажда реформ сменилась тоской по самому элементарному порядку и спокойствию; короче – революция сменилась реакцией.

Но все же этот подъем не прошел даром. Нам уже приходилось упоминать о том, что он смыл почти все остатки старого феодализма в гражданском праве и завершил предыдущее многовековое движение к освобождению лиц и имуществ. В связи с этим он привел к созданию первых крупных кодификаций.

Мы видели выше, что состояние гражданского права к концу XVIII века характеризовалось крайней пестротой и неопределенностью, с которой не могла мириться развивающаяся экономическая жизнь. Чувствовалась повсеместная потребность в известном объединении и упорядочении гражданско-правовых норм.

Естественно-правовое настроение присоединило к этому новый мотив – именно необходимость рационализирования права, построения его на общих началах разума и справедливости: не о простом, механическом соединении действующих норм должна идти речь, а о создании совершенно нового организма права путем цельного кодекса, построенного на принципах права естественного.

Оба эти мотива, взаимно подкрепляя друг друга, привели на границе XVIII и XIX веков к созданию трех виднейших в истории западноевропейского права кодексов – Прусского Земского Уложения 1794 г., Французского Кодекса Наполеона 1804 г. и Австрийского Уложения 1811 г.

Бесспорную и огромную заслугу всех трех кодексов составляет выполнение первой задачи – именно объединение и упрощение права для данных стран, устранение вредной для оборота пестроты и запутанности. Но зато вторая задача – рационализирование права, построение его на началах права естественного – оказалась осуществленной лишь в очень скромных размерах и каждым из кодексов не в одинаковой степени.

Начатые в эпоху подъема естественно-правового настроения, они были закончены уже в эпоху реакции, когда страх перед революционностью естественно-правовых принципов стал все более и более сокращать широту первоначальных реформаторских заданий. Этот процесс сокращения и сужения мы можем констатировать в истории каждого из них.

Заметную роль сыграли идеи естественного права уже при составлении Прусского Уложения. Кабинетский Указ 14 апреля 1780 г., предписывавший составление проекта, предлагал положить в основу его право римское “в согласии с правом естественным”.

Однако это естественное право понималось в смысле “просвещенного абсолютизма” и полицейского государства, вследствие чего идея правительственной опеки над гражданами составляет яркую характерную черту этого кодекса, приводящую к целому ряду весьма стеснительных положений.

И тем не менее опубликованный 1 июня 1792 г. проект вызвал в влиятельных кругах опасения с точки зрения своей революционности. Понадобился новый пересмотр, после которого из кодекса оказались выброшенными даже такие скромные нормы, как правило, что никто не может быть лишен своих прав в административном порядке (посредством “Machtsprüche”).

А указ 5 февраля 1794 г., возвещавший о вступлении (с 1-го июня) в действие нового кодекса, настойчиво запрещал толкование его на основании каких бы то ни было “философических соображений” (“philosophische Raisonnements”).

Реакция, таким образом, наложила свою печать, но, несмотря на это, как в самом построении, так и во многих понятиях Прусского Земского Уложения сказывается бесспорное влияние естественно-правовой доктрины.

Наивысшего напряжения идеи естественного права достигли, как сказано, во Франции. Законодательство революционной эпохи с лихорадочной поспешностью стремилось освободиться от старого и реализовать в чистом виде принципы естественного права. Тогда же возникла и мысль взамен разрозненных законов выработать единый новый кодекс, построенный исключительно на этих принципах.

Создаются и падают проект за проектом, но еще в окончательном проекте во главе всего кодекса (Livre préliminaire, Act. 1) стоит догмат: “Il existe un droit universel et immuable, sources de toutes les lois positives: il n’est que la raison naturelle en tant qu’elle gouverne tous les hommes”[3].

Однако по мере того как революция идет на убыль, энтузиазм к естественному праву и здесь остывает, и при последнем пересмотре все это торжественное исповедание символа естественно-правовой веры выбрасывается. Под строгим контролем Наполеона, принимавшего живое участие в обсуждении, кодекс, получивший его наименование, значительно пригибается к земле.

Тем не менее естественно-правовая основа в Code civil настолько сильна, что он открывает собою в истории западноевропейского законодательства новую эру. Провозглашая уничтожение всяких привилегий и всяких стеснений личности, он завершает ту борьбу за свободу индивидуальной самодеятельности, которую вело со времен своей рецепции римское право.

Признанием этого принципа индивидуальной автономии и независимости личности от какой бы то ни было – даже государственной – опеки французский кодекс окончательно формулирует перестроение экономической жизни на новых началах. Этим объясняется высокий авторитет этого кодекса и его широкое распространение за пределами Франции.

Наконец, тот же процесс постепенного усиления реакции мы наблюдаем и в истории возникновения Австрийского Уложения. Проект Мартини, послуживший основанием этого кодекса, является по всему своему построению естественно-правовым, приближаясь в этом отношении к первоначальным проектам Code civil.

Но затем и здесь французская революция вызвала реакцию, и, по предложению Цейллера, все общие естественно-правовые декларации были из кодекса выброшены. Тем не менее их влияние сохранилось во всем кодексе неистребимо. Как и французский кодекс, австрийское Уложение проникнуто принципом индивидуализма и экономической свободы.

В этом отношении оно даже опережало действительные хозяйственные условия страны, которая долго должна была дорастать до него. Сверх того, идея естественного права как некоторого особого источника норм сохранилась в чистом виде в § 7 Уложения, которым судье предписывается при отсутствии закона решать “nach den natürlichen Rechtsgrundsätzen”[4]. Параграф, который был долго в забвении, но который, как увидим ниже, в последнее время приобретает особенное значение.

Так прошло по Европе первое кодификационное веяние. Вызванное реальными потребностями экономической жизни, оно в то же время одухотворялось известными общими идеями, общими принципами.

Пусть эти принципы при окончательной обработке кодексов подверглись значительной урезке, – во всяком случае они послужили для кодификации в качестве руководящих начал при отборе позитивно-правового материала.

И будущее обнаружило, что чем полнее в кодексе отразились эти начала, тем жизнеспособнее он оказался. Это в особенности нужно сказать относительно кодексов французского и австрийского.

Сто лет прошло со времени их издания; торжественно был отпразднован их юбилей, и современная юриспруденция, уже имеющая перед собой образцы новейших кодификаций, почтила их с некоторым особым пиететом: эти новейшие образцы как будто даже подняли ценность столетних ветеранов.

Но реакция продолжала развиваться далее, и в общей атмосфере упадка и разочарования, охватившего Европу после революции, появилась, как известно, историческая школа в юриспруденции, знаменующая со бой полный идейный перелом. И первым вопросом, по поводу которого ей пришлось формулировать свои воззрения, был именно вопрос о кодификации.

Потребность в объединении и упорядочении гражданского права, вызвавшая издание трех упомянутых кодексов, существовала, конечно, и в других частях Германии, кроме Пруссии и Австрии. Кроме того, совместная борьба с Наполеоном и освобождение германских государств от французского владычества создали среди немцев общий национальный подъем и стремление к большему взаимному сближению.

В частности, в области права возникла мысль о желательности единого гражданского кодекса, который объединил бы нацию и создал бы базис для экономического общения. Потребность в этом последнем была настолько велика, что высказывалась даже мысль о реципировании французского кодекса, введенного перед тем Наполеоном в некоторых частях Европы.

В противовес этому течению выступил в 1814 г. гейдельбергский профессор Тибо (в своей книжке “über die Noth wendigkeit eines аllgemeines bürgerlichen Rechts für Deutschland”)[5] с призывом к созданию собственного общегерманского гражданского Уложения.

Как видим, идея Тибо не заключала в себе ничего чрезвычайного: она была лишь естественным продолжением того движения, которое создало и Code Napoléоn, и Австрийское Уложение. Но времена изменились: реакционное настроение, отразившееся уже на самих этих кодексах, усилилось теперь настолько, что даже самая мысль о кодификации стала казаться неприемлемой.

В ответ на предложение Тибо в том же 1814 г. появилась знаменитая по своим последствиям брошюра Савиньи “Vom Beruf unserer Zeit zur Ge setzgebung und Rechtswissenschaft”[6]. В этой брошюре Савиньи решительно высказывается против предложения Тибо, причем в виде мотивировки излагает свой новый взгляд на вопрос о процессе образования права и, в частности, на вопрос о роли законодательства.

Право не создается единичной волей тех или других отдельных лиц сообразно их желанию или таким или иным предвзятым общим началам. Оно является органическим продуктом “народного духа”, развивающимся самопроизвольно и незаметно, подобно языку и нравам, в народной истории.

Что же касается законодателя, то он, в лучшем случае, может только формулировать народное правосознание, а не творить. Но даже и для такого формулирования Савиньи считал тогдашних юристов неподготовленными: для осуществления этой задачи необходимо тщательное изучение истории права, которой тогда почти не существовало и в создании которой Савиньи усматривал первую задачу правоведения.

Книга Савиньи не изобилует научными аргументами; она более формулирует новые идеи, чем их доказывает. Несмотря на это, она возымела необычайное действие. Она явилась крупнейшим поворотным пунктом в истории общественной мысли и положила начало новому мощному направлению. Идеи, высказанные Савиньи, очевидно, носились в воздухе эпохи, соответствовали общей атмосфере разочарования в естественном праве и законодательном творчестве.

Все в этом новом направлении было антиподом прежнего.

Если общее настроение эпохи предреволюционной характеризовалось отрицательным отношением к реальному, к историческому, – к тому историческому, которое давало себя чувствовать в абсолютизме правительства, в произволе власти, в сословных неравенствах и экономической связанности, – то историческая школа, напротив, подобно Гегелю, объявляла все реальное разумным и всем духом своего учения проповедовала уважение к исторически сложившемуся, возводя его к глубинам народного духа.

Если естественно-правовые доктрины исходили из представления о некоторых абсолютных, для всего человечества единых и вечных началах права, вытекающих из самой природы человека или разумного человеческого общения, то историческая школа отрицала существование этих абсолютных начал и мыслила право, как нечто присущее каждому отдельному народу и вечно меняющееся в зависимости от исторической судьбы этого последнего.

Если естественно-правовые учения были проникнуты духом универсальности и космополитизма, то историческая школа, напротив, выставила идею национальности как чего-то независимого и самодовлеющего.

Если эпоха предреволюционная жила верой в возможность сознательного перестроения человеческих обществ путем рационального законодательства, то историческая школа внушала полное неверие в это последнее.

В качестве активного устроителя социальных отношений законодательство бессильно, а в худшем случае вредно; наилучшей формой образования права является обычай: вытекая непосредственно из тайников “народного духа”, обычное право наиболее верно отражает органическое самораскрытие народного правосознания.

Всякое вмешательство чужой воли, хотя бы это была даже воля законодателя, способно только возмутить естественное и мирное развитие права, внести в него дисгармонию и болезненность.

Если естественно-правовые теории по своим методам были рационалистическими, то историческая школа явилась носительницей позитивизма. Все то, что провозглашалось за требования абсолютного разума, есть, по мнению ее представителей, не что иное, как лишь субъективное мечтание отдельных умов.

Вследствие этого всякие рассуждения на эту тему, всякие попытки обсуждения правовых норм, с точки зрения таких или иных идеалов справедливости, были объявлены делом ненаучным, выходящим за границы юриспруденции как таковой.

В конечном счете, если естественно-правовая школа была исканием нового и проповедью социальной активности, то историческая школа была, напротив, проповедью консерватизма и квиетизма. Единственная доступная нам сфера деятельности в области права есть, по ее мнению, сфера его объективного познавания, его исторического и догматического исследования.

Созданное исторической школой направление, несмотря на отдельные, единичные протесты, с необычайной силой захватило общественную мысль не только в Германии, но и в большей или меньшей степени во всей Европе. Под его влиянием вспыхнул интерес к изучению истории права, и наука гражданского права получила тот исторический фундамент, которого ей дотоле недоставало.

С этой стороны заслуги исторической школы несомненны и незабываемы. Но, с другой стороны, возникнув как реакция против крайностей естественно-правового идеализма, историческая школа сама впала в противоположные крайности и на некоторое время затормозила естественное развитие нашей мысли, толкнув ее на ложные пути.

Несколько первых десятилетий XIX века историческая школа господствовала над умами почти безраздельно, но затем постепенно – и чем далее, тем сильнее – начинается критика ее основоположений и освобождение от ее тенденций.

Виднейшим представителем этого критического отношения к исторической школе является Иеринг, вышедший из ее же рядов и тем не менее нанесший ей наиболее тяжкие удары. Мало-помалу критика пробила огромные бреши в идеологических построениях исторической школы и расчистила путь для нового движения вперед по прерванному ею пути.

Мы уже видели выше, в какой тупик зашла историческая школа с ее идеей национальности правового развития; но не менее ошибочными, не менее чреватыми массой вредных последствий оказались и ее другие тезисы – по крайней мере, в той категоричности, в какой они выставлялись ее наиболее крайними сторонниками. Отметим здесь лишь самое существенное, что имеет непосредственное отношение к судьбам нашего гражданского права.

Прежде всего, говоря о “народном духе” как о конечном источнике всякого права, историческая школа, отдавая дань романтизму, с которым она в значительной степени связана, сама создавала понятие идеалистическое, далеко не соответствующее реальной действительности. Она предполагала народ как нечто единое и психологически цельное.

Между тем даже та история, к изучению которой так настоятельно призывала историческая школа, свидетельствовала о том, что право рождается часто из столкновения различных социальных противоположностей внутри народа, что народ слагается из разнообразных более мелких групп – национальных, сословных, профессиональных и т. д., – правосознание которых сплошь и рядом радикально расходится.

О том же еще более наглядно свидетельствовала самая жизнь XIX века, в течение которого социальная дифференциация приобрела особенно внушительные размеры и классовые противоположности обрисовались настолько резко, что в учении экономического материализма они были объявлены даже единственными носителями правосознания.

Не подлежит сомнению, что правосознание нынешнего немецкого рабочего неизмеримо ближе к правосознанию французского или английского рабочего, чем к правосознанию немецкого фабриканта или агрария. Очевидно, что при таких условиях “народному духу” исторической школы в деле правообразования должно быть отведено гораздо более скромное место.

Далее, говоря об органическом и безболезненном процессе самораскрытия народного духа, историческая школа до крайности идеализировала этот процесс и снова впадала в противоречие с показаниями истории, с ее свидетельствами о разнообразных революциях и катастрофах.

Отправляясь именно от подобных данных истории, Иеринг принужден был отбросить учение исторической школы и противопоставить ему учение о непрестанной борьбе за право, без которой немыслим никакой прогресс. Не как растение, не само собой раскрывается право в истории, а в труде и борьбе – в борьбе как отдельных лиц, так и целых групп за свои интересы и за новые понятия о справедливом.

Тревожная, богатая всевозможными конфликтами именно на почве различных интересов жизнь XIX века подтверждала мысль Иеринга красноречивее всяких многотомных исследований и сложных доказательств; ее нужно было только высказать, чтобы она тотчас же сделалась аксиомой.

В связи с этим не могло не измениться и отношение к законодательству. Как было указано, историческая школа провозглашала принципиальную “непризванность” законодателя к активной деятельности в области правообразования, в частности “непризванность” к кодификации. Под влиянием этого настроения всякие кодификационные опыты сразу оборвались.

В Германии мысль о едином кодексе замерла вовсе; в других частях Европы, где в эпоху Наполеона введен был французский кодекс, кодификационные работы по необходимости сводились к некоторому пересмотру этого последнего, к некоторому приспособлению его к условиям страны (таковы, например, Codice Albertino 1837 г. в Пьемонте, голландская переработка 1838 г. и т. д.). Мысль же о создании чего-либо нового, проникнутого единой творческой мыслью законодателя, казалась недопустимой.

Однако жизнь и здесь чем далее, тем более не могла мириться с пассивностью законодателя. Развитие экономического оборота продолжало требовать устранения пестроты правовых норм; на почве классовых противоположностей возникали весьма тревожные трения; социальные неустройства требовали таких или иных мер для упорядочения конкуренции, ограничения эксплуатации, охраны труда и т. д.

Со всеми этими настоятельными нуждами жизнь обращалась не к кому иному, как именно к законодателю, призывая его к разрешению конфликтов и к регулированию спорных отношений.

Уже почти тотчас после первого выступления Савиньи на защиту планомерной законодательной деятельности выступил знаменитый германский криминалист Ансельм Фейербах, виднейший из создателей Баварского уголовного уложения 1813 г.; но тогда его голос прозвучал без ответа. Должны были пройти десятилетия, прежде нежели ошибочность исторической школы стала очевидной.

Нужны были уроки жизни, нужен был тот же Иеринг, который и в этом вопросе формулировал отказ от догматов исторической школы, разрушив романтическое преклонение перед обычным правом и провозгласив, что вступление народа на путь законодательства знаменует в истории народа пробуждение его социального сознания, наступление его социальной зрелости.

И действительно, в течение XIX века законодательная деятельность достигает снова высокого напряжения. Мало того, с половины столетия опять возрождается мысль о кодификации. Страны романские берут за образец французский кодекс, подвергают его некоторой более или менее значительной переработке, и таким путем возникают Итальянское гражданское уложение 1865 г., Португальское 1867 г., Испанское 1888 г.

Но кодификационная тенденция возрождается и в  Германии. После событий 1848 г. германское национальное собрание признало желательным издание общих для всей Германии кодексов – гражданского, торгового, вексельного, судопроизводственного и уголовного. Однако наступившая затем новая реакция затормозила дело и на этот раз, и лишь в 1860 г. было издано общее для всей Германии торговое уложение.

Нужен был новый подъем общественного настроения и национального чувства, чтобы снова поставить на очередь вопрос об общегерманском кодексе, столь необходимом для неудержимо растущего и стирающего всякие перегородки экономического оборота. Такой подъем пробудила победоносная война с Францией и создание единой Германской империи. В 1874 г. назначается комиссия для выработки проекта.

После 14-летних работ, в 1888 г., первый проект вместе с мотивами был опубликован, но встретил с разных сторон самую горячую критику. Громче всего раздавались упреки в том, что проект слишком романистичен (его прозвали даже “маленьким Виндшейдом”, т. е. переложением Виндшейдовского учебника римского права), что он игнорирует национальные германские начала и современные требования социальной справедливости.

Вследствие этого в 1890 г. была назначена для пересмотра вторая комиссия, и 17 января 1896 г. пересмотренный проект был представлен рейхстагу. Здесь он был подвергнут новому общему пересмотру в особой комиссии от рейхстага и в июне поступил в рейхстаг для второго чтения.

Борьба партий несколько раз ставила судьбу проекта в критическое положение, но все же 1 июля 1896 г. новый кодекс (с некоторыми поправками) был принят рейхстагом, 14 июля бундесратом и 24 августа был официально опубликован, причем вступление его в действие было отсрочено до 1 января 1900 г.

Примеру Германии последовала Швейцария. Здесь также царила чрезвычайная пестрота национальных прав. В одних кантонах действовали разнообразные местные источники, в других (Женева, Бернская Юра) реципированный кодекс Наполеона, в третьих (Берн, Люцерн и др.) кантональные кодексы, составленные под сильным влиянием уложения Австрийского.

Но и здесь подобная пестрота являлась тормозом для развивающегося экономического оборота, и здесь остро ощущалась потребность в правовом единстве. Эта потребность прежде всего была удовлетворена в области обязательственных отношений изданием в 1881 г. общего для всего союза обязательственного права. Но это был только первый шаг.

Единство было желательно не только в области обязательств, и в 1892 г. правительство поручает профессору  Евгению Губеру выработать проект уложения. Губер сумел мастерски выполнить возложенную на него задачу, и его проект, подвергнувшись по частям обсуждению в специальных комиссиях, 10 декабря 1907 г. получил силу закона (со вступлением в действие 1 января 1912 г.).

Не осталась в стороне от этих кодификационных течений и Россия. Выше было указано, что потребность в кодификации ощущалась у нас уже на всем протяжении XVIII века. Начиная с Петра Великого, тянутся почти непрерывно разнообразные кодификационные комиссии, которые остаются, однако, по самым разнообразным причинам без всяких результатов.

При учреждении этих комиссий правительство все время колеблется между двумя точками зрения: то оно возлагает на них задачу лишь кодифицировать действующее право, то оно предлагает им заняться составлением совершенно нового кодекса. В начале XIX века при Александре I в дело составления Уложения входит впервые Сперанский, причем составленный им проект находится под очевидным влиянием пользовавшегося тогда повсеместным авторитетом французского кодекса.

Но затем борьба с Наполеоном и наступившая внутренняя реакция уничтожили эти начинания, а самого Сперанского привели к опале и ссылке. Когда же он был возвращен и призван снова к кодификационной работе, настроение правительства существенно изменилось. Николай I в указе 1826 г. определенно поставил задачей работ исключительное кодифицирование действующего права.

При неустанном участии того же Сперанского эта работа была наконец выполнена, и в историческом заседании Государственного Совета 19 января 1833 г. под председательством самого императора получили свою санкцию как Полное собрание Законов, так и Свод Законов, 1 ч. Х т. которого составляют Законы Гражданские.

Сводом Законов практическая потребность правосудия в некотором систематизированном собрании действующих законов была, конечно, в известной степени удовлетворена, но далеко не были удовлетворены потребности реальной жизни в соответствующем ей законодательстве.

Составленная на основании старых законов, начиная от Уложения Царя Алексея Михайловича, 1 ч. Х т. Свода Законов уже в момент своего издания не соответствовала действительным потребностям жизни – даже столь неразвитой, какою она была в первой половине XIX столетия.

Тем более она оказывалась неудовлетворительной с дальнейшим течением времени, с освобождением крестьян, с другими реформами царствования Александра II, а в особенности с постепенным уничтожением старого натурального хозяйства и заменой его хозяйством промышленным и меновым. Отсталость и, можно сказать, неуместность наших Гражданских Законов давно была поэтому признана и стала общим местом отечественного правосознания.

Ввиду этого в 1882 г. была образована комиссия для выработки проекта нового Гражданского Уложения, уже не связанная действующими законами. После 17-летних работ комиссия начала выпускать в свет выработанный ею проект с объяснениями: сначала в 1899 г. проект обязательственного права, затем в течение дальнейших годов, до 1903-го, остальные части.

Проект был разослан в разные судебные, правительственные и ученые учреждения для рассмотрения и затем на основании представленных замечаний был пересмотрен, после чего в 1905 г. была опубликована его вторая (а потом и окончательная, сводная) редакция. Но на этом дело и остановилось.

Бурное время 1905-го и следующих годов поставило на очередь более крупные задачи, а затем, когда наступила реакция, проект стал уже казаться слишком реформаторским и мало национальным.

Взамен кодекса, правительство вступило на путь частичных поправок, разрозненных новелл, и лишь в 1913 г. был внесен в Государственную Думу проект обязательственного права. Но, разумеется, страна ждет не частичных новелл и не частной кодификации, а полного и цельного, построенного на вполне современных началах гражданского кодекса.

В стороне от кодификационного движения осталась только Англия, гражданское право которой и доныне покоится на бесконечной массе исторически накопившихся судебных прецедентов, разбираться в которых не только гражданам, но и судам, разумеется, чрезвычайно затруднительно.

Как бы то ни было, но XIX век, действительно, как замечает Hedemann[7], может быть назван веком больших кодификаций. Конец века вернулся к тенденциям своего начала. Но для полной характеристики этого поворота надо заметить еще следующее.

Как было отмечено, реакция против естественного права вызвала в начале XIX века отрицательное отношение ко всякому философскому элементу в юриспруденции. Только историческое и догматическое исследование положительного права признавалось достойным имени научного; все, что выходило за пределы этих позитивных исследований, отметалось как незаконное детище старого естественно-правового направления. Доходило даже до того, что всякая попытка философии права объявлялась “чистейшим шарлатанством”.

Однако и здесь жизнь заставила сдвинуться с этой позиции. Как только что было сказано, эволюция XIX века ставила все более и более настойчивые требования, адресованные к законодательству, об активном вмешательстве в сферу социальной борьбы, об урегулировании назревших конфликтов путем издания соответствующих норм.

Но для удовлетворения этих требований необходимо было не только изучение положения с точки зрения его истории и с точки зрения его догматики, но и оценка его с точки зрения правовой политики. Жизнь спрашивала не о том, что было, и не о том, что есть, а о том, как  должно быть с точки зрения разумного и справедливого.

Долгое время юриспруденция отмахивалась от этих вопросов, считая обсуждение правовых норм с этой точки зрения, с точки зрения de lege fe renda, выходящим за пределы ее задач.

Результатом, однако, было только охлаждение общества к юриспруденции и взаимное отчуждение, заставлявшее многих, подобно Штаммлеру, вспоминать изречение Лютера: “Юрист, если он только юрист, жалкая вещь!” Наконец, такое воздержание стало окончательно немыслимым: кодификационные работы, предпринятые во второй половине XIX века, призвали юриспруденцию даже ex offiсio к обсуждению вопросов с точки зрения законодательной политики.

Но никакая разумная и сознательная политика, очевидно, немыслима без предварительного разрешения вопросов о том, в чем же заключаются цели права вообще, где критерий справедливого и разумного.

Как бы ни отвечать на эти вопросы, но во всяком случае отвечать необходимо, ибо без такого или иного ответа все наши законодательные построения будут лишены надлежащей телеологической ориентировки.

Временами мы можем инстинктивно угадывать общее направление для нашего движения, но необходимую уверенность это последнее может приобрести только тогда, когда неопределенное угадывание будет заменено ясным сознанием.

Пока царила вера исторической школы в неизменную разумность правообразования из глубины народного духа, все подобные вопросы могли иметь только чисто теоретическое значение; практически беспокоиться было не о чем: естественное развитие этого народного духа само собою приведет к тому, что в данный исторический момент возможно.

Но когда эта вера была подорвана, когда вместо пассивного выжидания общество оказалось призванным к активному правотворению, к борьбе за право, вопросы о том, во имя чего бороться, чего желать, куда идти, приобрели неотвратимое практическое значение.

Естественно, что перед лицом этих вопросов позитивистическая юриспруденция оказалась беспомощной и растерянной: у нее не было ни подготовки, ни методов к их трактованию. И скоро общим настроением юриспруденции стало то, которое выразил Гирке своим известным восклицанием: “Мы должны найти ее, эту потерянную идею права, иначе мы сами себя потеряем!”

И действительно, конец XIX века – начало ХХ знаменуется в истории гражданского правоведения исканием этой “потерянной идеи права”, этого “справедливого” или “правильного” права и т. д. Эти поиски, в свою очередь, привели не к чему иному, как к возрождению того, что казалось похороненным навсегда – к  возрождению естественного права.

С разных сторон заговорили о “природе вещей” в социальных отношениях, о “неизменных моральных ценностях” и т. д. XIX век, умирая, вернулся к тем идеям, которые он слышал в своем раннем детстве, но которые он потом так тщательно старался заглушить в себе в течение всей своей жизни. Дух Фейербаха победил дух Савиньи, констатировал еще в 1894 г. Бехманн.

Но этот поворот только очень слабо и односторонне отразился на законодательстве конца века. И в этом отношении заметна громадная разница между кодексами начала столетия и кодексами его конца.

Кодификационные работы конца XVIII века начинались в разгар естественно-правового настроения с горячим намерением создать нечто абсолютно новое, формулировать вечные идеи справедливости и разума. Правда, затем под влиянием наступившей реакции задания постепенно понижались, и естественно-правовые идеи затуманивались, но все же они не исчезали совсем.

Печать естественно-правового происхождения лежит и на Code civil, и на Австрийском Уложении, и именно эта печать придала им и практическую живучесть, и некоторый теоретический блеск. “Идея права”, хотя и значительно затуманенная, все еще чуется во всей их системе, во всем их построении.

Совсем иное впечатление получается от кодификаций конца XIX столетия, в особенности от самой монументальной из них – от общегерманского гражданского уложения. Все оно представляет собой памятник колоссального труда и обширнейшей учености; по ряду вопросов мы найдем в нем и смелый разрыв с устаревшим прошлым, и новые идеи.

Но в целом оно производит впечатление крайнего эклектизма, разностильности: разрыв с прошлым и порывания в будущее не связаны единством общего направления, единством какой-нибудь основной идеи.

Еще по поводу первого проекта Беккер справедливо отмечал, что ему недостает “художественной силы и радостного творчества”. Никакие позднейшие пересмотры и исправления не могли устранить этого недостатка: Германское уложение носит на себе печать упорного труда, но не “радостного творчества”.

Гораздо больше цельности представляет уже в этом отношении Швейцарское Уложение, и любопытно то, что современная юриспруденция относится к этому младшему брату с какой-то большей симпатией, чем к старшему.

Секрет этого предпочтения, быть может, скрывается в некотором осуществлении той мысли, которая руководила Губером при составлении его проекта и которую мы находим в его “объяснениях”: “Великие идеи, всеобщие истины сознательно или бессознательно лежат в основах нашего правосознания, и законодатель ничем не может так усилить и укрепить впечатление от своего произведения, как если ему удастся выразить их в его редакции”[8].

Таким образом, дух искания снова повеял в юриспруденции. Она почувствовала всю свою слепоту и беспомощность без “великих идей” и “всеобщих истин”, и позитивизм перестал ее удовлетворять.


[1] Естественное право и положительное право, справедливость и писаное право – лат.

[2] естественное право значит больше, чем право положительное – лат.

[3] “Существует право универсальное и неизменное, источник всех положительных законов; существует только естественный разум, который правит всеми людьми” – фр.

[4] “на основе естественных правовых принципов” – нем.

[5] “О необходимости для Германии единого гражданского права” – нем.

[6] “О призвании нашего времени к законодательству и правоведению” – нем.

[7] Werden und Wachsen des bürg. Rechts. 1913, S. 1.

[8] Erläuterungen, S. 6.

Иосиф Покровский

Российский правовед, профессор, доктор римского права.

You May Also Like

More From Author